«Говорят, тонущий в последнюю минуту забывает страх, перестает задыхаться. Ему вдруг становится легко, свободно, блаженно. И, теряя сознание, он идет на дно, улыбаясь.

К 1920-му году Петербург тонул уже почти блаженно…».

 

Так начинается знаменитая книга Георгия Иванова «Петербургские зимы», впервые изданная в Париже в 1928 г. Пожалуй, ни один русский поэт не обязан революции столь многим, как Георгий Иванов. Трагедия изгнания сделала его одним из самых пронзительных голосов века, выразившим мироощущение русской эмиграции первой волны. Сам поэт прекрасно осознавал взаимосвязь между своими лучшими, поздними стихотворениями и той жертвой, которую взамен потребовала от него судьба: «Я верю не в непобедимость зла, / А только в неизбежность пораженья. / Не в музыку, что жизнь мою сожгла, / А в пепел, что остался от сожженья».

Революция и изгнание сделали его и экзистенциалистом – одним из первых в русской традиции: «Хорошо, что нет Царя. / Хорошо, что нет России. / Хорошо, что Бога нет…». Именно благодаря катастрофе Иванову открылось «истинное бытие, “бытие-к-смерти”, пропитанное тоской и отчаянием конечности» [7, с. 184]: «…Что мертвее быть не может / И чернее не бывать, / Что никто нам не поможет / И не надо помогать».

Подобное осознание пришло к поэту не сразу. Так, созданное непосредственно в 1917 г. стихотворение «Мне все мерещится тревога и закат…» еще не обладает теми трагическими обертонами, которые приобретет поэзия Иванова в эмиграции – его лирическому герою «страшно и весело», как солдатам Андрея Болконского под Шенграбеном: «Заката красный дым. Сирены долгий вой. / А завтра новый день – безумный и веселый».

Впоследствии, с других берегов, Г. Иванов с грустью вспомнит собственное видение революции того периода: «…Как я завидовал вам, обыватели, / Обыкновенные люди простые: / Богоискатели, бомбометатели, / В этом дворце, в Чухломе ль, в каземате ли / Снились вам, в сущности, сны золотые…». Уже в 1937 г. в «Распаде атома» его герой скажет о себе: «Я хочу самых простых, самых обыкновенных вещей. Я хочу порядка. Не моя вина, что порядок разрушен. Я хочу душевного покоя. Но душа, как взбаламученное помойное ведро… Я хочу чистого воздуха. Сладковатый тлен – дыхание мирового уродства – преследует меня, как страх».

В 1922 г. поэт отплыл на пароходе в Штеттин, затем на поезде добрался до Берлина, откуда через год переехал в Париж. «Самым отчетливым чувством Георгия Иванова сейчас была облеченная в вопрос боль: «Неужели навсегда?» Но тут же, успокаивая себя, думал: то, чем теперь больна Россия, скоро кончится, все перемелется. В этом он мало отличался от недавних эмигрантов, живших в Берлине, Париже, Праге, не распаковывая чемоданов, в надежде на скорое возвращение» [6, с. 182].

Мотив возвращения будет воспроизводиться в стихах Г. Иванова на протяжении всей последующей жизни. Антитезой Родине – точке, в которую нужно вернуться, – в них выступает отчаяние, осмысляемое как топос: «…Есть от чего прийти в отчаянье, / И мы в отчаянье пришли. / – В отчаянье, в приют последний, / Как будто мы пришли зимой / С вечерни в церковке соседней, / По снегу русскому, домой».

Образ революции в поздних стихах отличается однозначным неприятием. Показательна в этом отношении первая часть стихотворения «Стансы»: «Судьба одних была страшна, / Судьба других была блестяща. / И осеняла всех одна / России сказочная чаща. / Но Император сходит с трона, / Прощая все, со всем простясь, / И меркнет Русская корона, / В февральскую скатившись грязь…». «Февральская грязь», по-видимому, не только отсылает к стихотворению Б. Пастернака «Февраль. Достать чернил и плакать!», но и недвусмысленно выражает авторское отношение к событиям 1917 г. Продолжая традиции Блока, Иванов изображает революцию и как разгул стихий – в первую очередь, вьюги: «…Где еще не скоро сменится метелью / Золотая осень крепостного права». Зачастую образ новой власти приобретает в его поэзии инфернальные коннотации: «– Догорай, пожар огромный! / И не дрогнет факел темный, / Освещая ад».

Само изгнание часто предстает в мифологическом ключе, как последнее путешествие умерших в ладье Харона: «Взмахи черных весел шире, / Чище сумрак голубой…»; «Легкие лодки отчалили / В синюю даль навсегда»; «Уплывают маленькие ялики / В золотой междупланетный омут…».

В эмиграции мотив смерти для Г. Иванова становится одним из ведущих. Объяснение этому отчасти дает изложенное поэтом в статье «Без читателя» понимание особого статуса литераторов русского зарубежья: «…самый простодушный из нас «блажен», «заживо пьет бессмертие» и не только вправе – обязан глядеть на мир со «страшной высоты», как дух на смертных…». В связи с этим в поэзии Иванова эмигрантского периода возникает феномен «посмертного» стихотворения, когда лирический герой говорит о собственной жизни в прошедшем времени. Характерно при этом возникновение лирического «мы», в котором русская диаспора выступает как коллективный субъект: «Ласково кружимся в вальсе загробном / На эмигрантском балу».

Имперская Россия также осмысляется Ивановым в качестве умершего существа: «Овеянный тускнеющею славой, / В кольце святош, кретинов и пройдох, / Не изнемог в бою Орел Двуглавый, / А жутко, унизительно издох. / Один сказал с усмешкою: «Дождался!» / Другой заплакал: «Господи, прости…» / А чучела никто не догадался / В изгнанье, как в могилу, унести». Сопоставление топоса эмиграции с могилой также чрезвычайно показательно.

Образ России в стихах Иванова амбивалентен и включает в себя всю палитру отношений лирического героя – от ностальгического обожания до леденящего душу ужаса: «…Россия тишина. Россия прах. / А, может быть, Россия – только страх. / Веревка, пуля, ледяная тьма / И музыка, сводящая с ума. / Веревка, пуля, каторжный рассвет, / Над тем, чему названья в мире нет». Образ «страшной» России включает у Георгия Иванова два тесно связанных компонента: семантику смерти и топос бескрайнего заснеженного пространства:

Холодно… В сумерках этой страны

Гибнут друзья, торжествуют враги.

Снятся мне в небе пустом

Белые звезды над черным крестом.

И не слышны голоса и шаги,

Или почти не слышны.

Синие сумерки этой страны…

Всюду, куда ни посмотришь,— снега.

Жизнь положив на весы,

Вижу, что жизнь мне не так дорога.

И не страшны мне ночные часы,

Или почти не страшны…

Наряду с катастрофой революции, ключевую роль в подобном восприятии России сыграла судьба Пушкина, чья преждевременная смерть на снегу надолго предопределила специфику русского поэтического самосознания. В эмиграции образ поэта становится для Иванова символом утраченной России, при этом бессилие интеллигенции противостоять большевистскому перевороту, по мнению Иванова, также восходит к биографии Пушкина, чья личность осмысляется поэтом как олицетворение поэзии как таковой:

…Все в этом мире по-прежнему.

Месяц встает, как вставал,

Пушкин именье закладывал

Или жену ревновал.

И ничего не исправила,

Не помогла ничему,

Смутная, чудная музыка,

Слышная только ему.

В «Распаде атома» упрек в бессилии звучит уже более явственно: «Пушкинская Россия, зачем ты нас обманула? Пушкинская Россия, зачем ты нас предала?». Именно в «поэме в прозе» «Распад атома» (1938) отчаяние героя Г. Иванова достигает своего апогея: «Ох, наше прошлое и наше будущее, и наша теперешняя покаянная тоска. «А как живо было дитятко…» Ох, эта пропасть ностальгии, по которой гуляет только ветер, донося оттуда страшный интернационал и отсюда туда – жалобное, астральное, точно отпевающее Россию, «Боже, Царя верни»…». Как и стихотворения эмигрантского периода, данное произведение берет начало в «остром переживании происходящей онтологической катастрофы», а лирический герой ощущает себя у края бездны, «в которую осыпается и весь распадающийся на глазах мир, и вместе с ним все, казавшиеся незыблемыми, нравственные ценности…» [8, с. 18].

Гротесковой контаминацией утраченной России и новой, большевистской реальности становится образ «чекиста-пушкиниста» в одноименном рассказе, основанном на личных воспоминаниях Г. Иванова. Незаконнорожденный внук Пушкина товарищ Глушков прославился в городе Н. отнюдь не литературной работой. Так, в финале рассказа местный житель разъясняет герою происхождение характерного топонима Глушков овраг: «Сколько тут народу лежит – с пол-оврага, не меньше. Все Глушкова работа. Два года председателем Чека был, два года людей глушил. Теперь продовольственный комиссар. Ну да, все одно – лизнула раз крови тигра, всю жизнь будет кровь пить. Хоть и продовольственный – ни одного расстрела не пропускает…». В духе времени искажается Глушковым и понимание личности своего «деда»: «Пушкин был революционером…». Свою миссию потомок поэта объясняет тем, что «кровь Пушкина вопиет к миру, что она не отомщена, что за нее “надо мстить, мстить…”».

И все же именно «пушкинская» Россия предстает в стихах Иванова как потерянный Рай, одновременно выступая антитезой советской – «адской» – России. При этом средоточием погибшей культуры становится локус Петербурга: «Быть может, города другие и прекрасны… / Но что они для нас! Нам не забыть, увы, / Как были счастливы, как были мы несчастны / В туманном городе на берегу Невы». В последнем цикле Иванова «Посмертный дневник» (1958) поэт вновь мысленно возвращается в бесконечно дорогую и навсегда утраченную эпоху, оставшуюся по ту сторону событий 1917 года:

…Там остался я жить. Настоящий. Я – весь.

Эмигрантская быль мне всего только снится –

И Берлин, и Париж, и постылая Ницца.

…Зимний день. Петербург. С Гумилевым вдвоем,

Вдоль замерзшей Невы, как по берегу Леты,

Мы спокойно, классически просто идем,

Как попарно когда-то ходили поэты.

Что почитать:

1.     Иванов Г.В. Без читателя // Иванов Г.В. Собр. соч.: В 3 т. М.: Согласие, 1993. Т. 3. С. 535–539.

2.     Иванов Г.В. Петербургские зимы // Иванов Г.В. Собр. соч.: В 3 т. М.: Согласие, 1993. Т. 3. С. 5–220.

3.     Иванов Г.В. Распад атома // Иванов Г.В. Собр. соч.: В 3 т. М.: Согласие, 1994. Т. 2. С. 5–34.

4.     Иванов Г.В. Собр. соч.: В 3 т. М.: Согласие, 1994. Т. 1.

5.     Иванов Г.В. Чекист-пушкинист // Иванов Г.В. Собр. соч.: В 3 т. М.: Согласие, 1993. Т. 3. С. 353–362.

6.     Крейд В.П. Георгий Иванов. М.: Молодая гвардия, 2007.

7.     Семенова С.Г. Два полюса русского экзистенциального сознания: проза Георгия Иванова и Владимира Набокова-Сирина // Новый мир. 1999. № 9. С. 183–205.

8.     Чагин А.И. Истоки пути: от «Лампады» к «Дневникам» // Г.В. Иванов: Материалы и исследования: Международная научная конференция. М.: Изд-во Лит. института им. А.М. Горького, 2011. С. 8–23.

Автор статьи: 

Анна Сёмина